Кладбище пахло прелой листвой и холодной землёй, словно зима не хотела отпускать свои владения. Весна здесь всегда опаздывала, будто сама смерть не торопилась сдавать позиции. Деревья стояли чёрными, с редкими липкими почками, похожими на застывшие слёзы.
Владимир стоял у могилы деда, сжимая в руках венок с потёртой лентой: «Помним, скорбим». Внутри было пусто — ни боли, ни горечи. Всё замёрзло, как река в январе: сверху лёд, а под ним — тёмная, неспокойная вода. Вспомнилось, как в детстве он прятался от дедовского крика в старом хлеву, среди ржавых вёдер, а мать шептала: «Володя, не серди его». Тогда было страшно, обидно, но хуже всего — ощущение, что его никто не слышит.
Деревня умирала. Половина домов стояла с заколоченными окнами, крыши просели, как старые плечи. Детского смеха не было слышно лет десять, даже запах хлеба исчез. Молодёжь разбежалась — кто в город, кто за границу, не оглядываясь. Старики уходили тихо, словно по очереди. Оставшиеся бродили, как тени, будто ждали чего-то, что никогда не придёт.
Владимир уехал двадцать лет назад — сначала в училище, потом армия, потом вахта на Севере. Вернулся только сейчас. Дед умер внезапно, соседка позвонила: «Приезжай, уже остыл».
Он думал: похороны, продать дом — и точка. Был готов к сырости, к запаху старой избы, к пыльному портрету деда на стене. Ко всему, кроме… соседки Галины.
Её он едва узнал. Та самая девочка с косичками, что бегала за ним по лужам, теперь стояла у колодца — крепкая, молчаливая. Волосы собраны в тугую косу, руки в мозолях, но глаза — живые, глубокие, как река в половодье. Смотрела на него прямо, без лишних слов, но так, словно знала всё наперёд.
— Надолго? — спросила она, без улыбки, но так, будто уже знала ответ.
— Похоронить, дом продать… — Он пожал плечами, глядя в сторону. — А ты чего тут? Все же разъехались.
— А я осталась, — ответила она, переставляя ведро. Потом добавила: — Кто-то должен был.
Его будто кольнуло. Её голос, твёрдый и спокойный, словно заранее отнёс его к тем, кто сбежал.
Вечером он не поехал в райцентр. Остался. Забил разбитое окно, вымыл пол, вытряхнул пыльные занавески. Носил воду из колодца. Спал на скрипучем диване, слушая, как за стеной шумит лес и перекликаются филины.
Через неделю продавать дом расхотелось. Владимир колол дрова, чинил крышу, поправил забор. Утром звенела пила, вечером пахло дымом и крепким чаем. Он сидел на крыльце, глядя, как закат золотит верхушки сосен. Галина приносила пироги, иногда заходила просто так — посидеть. Говорили мало, но молчание с ней было лёгким, как летний ветер.
— Знаешь, Володя, — сказала она как-то, глядя в окно. — Здесь всё просто. Кто уехал — тому здесь не место.
Слова прозвучали как приговор, холодный, как утренний иней. Будто его уже отнесли к тем, кто выбрал другое.
Он остался. Прошла весна, лето, наступила осень. Привык вставать с рассветом, знал, где лежат спички, когда отключают свет. Починил баню. Завёл кур. Сложил аккуратную поленницу. Нашёл альбом с мамиными фотографиями — и впервые за годы заплакал. Тихо, будто что-то сломалось. Или, может, наоборот, встало на место.
Когда приехал покупатель, Владимир отказал. Не объяснял, просто сказал: «Не продаётся». Мужик в поношенной куртке пожал плечами, сел в ржавую «Волгу» и уехал, оставив за собой пыль и запах бензина.
— И что теперь? — спросила Галина, когда он вернулся. — Останешься?
Он кивнул. Без громких слов, без пафоса — просто «да». Её лицо осталось спокойным, но глаза потеплели, как солнце сквозь туман. Она посмотрела на него чуть дольше, будто впервые разглядела.
— Ну и ладно, — сказала она. — Кто-то же должен остаться.
И добавила, с лёгкой улыбкой, почти шёпотом:
— Ты — тот, кто остался.